Belarus
8 September 2023

Один на один с Левиафаном

Беларуская писательница — про триста лет несвободы слова

© mus4getes


Псевдоним или криптоним под статьей автора из Беларуси — привычное явление наших дней. Писать о РБ, живя у нее внутри, очень небезопасно. Тем не менее мы просим известных авторов высказаться от первого лица, и иногда они соглашаются. На этот раз мы задали одной из них вопрос: каково это — размышлять и формулировать в условиях тоталитаризма и жесткой реакции?

Беларуская   English   Deutsch   Русский


А бывало ли по-другому?

Особый беларуский шик — назначить тайную встречу на лавочке напротив отделения милиции или в сквере, который тщательно патрулируется. Хотя теперь любое место, где захотелось бы встретиться офлайн, окажется или напротив милиции, или по маршруту патруля, или под внимательным взглядом соседа-доносчика. Но мы всё равно встречаемся вживую — осколки гражданского общества, немногочисленные неуехавшие, — хоть могли бы поговорить, например, в зуме или гуглмите, где нам вроде бы ничего не угрожает. Мы всё равно разговариваем на улицах своего города, и я каждый раз думаю, что так мы сохраняем город за собой.

Из каждой такой встречи я выношу одно и то же ощущение: никто и никогда потом не раскажет об этих маленьких, совсем незаметных, невозможных в героических сюжетах будущего историях отдельных людей, которые только и делали, что из последних сил, одним своим существованием — дыханием, бесцельной ходьбой по скверам, сидением на лавочке возле РОВД, копеечными сборами на штрафы знакомым, эстафетой августовских кабачков «для своих» — боролись с тотальной энтропией зла, торжествующего вокруг. «А что вы сделали для победы?» — спросят у нас строгие победители, и нам нечего будет сказать, нечем будет оправдаться за свою жизнь внутри дважды оккупированной страны. Не рассказывать же про лавочки.

Вообще-то, беларуская культура и не жила в других условиях. Первым и последним автором, который не знал тоталитарного давления могучей чужой державы, был, наверное, Франциск Скорина, восточнославянский первопечатник. В 1517 году он издал Псалтырь на старобеларуском и научил печатному делу Ивана Федорова и Петра Мстиславца, которые стали первопечатниками у наших соседей. Правда, всё это Скорина делал в Праге.

Земля между Востоком и Западом, через которую прокатывались все без исключения масштабные европейские войны, объявленные нашими соседями друг другу через нашу голову, земля, посреди которой остановилось мессианское наступление Римской церкви на восток и мессианское наступление Православной церкви на запад, — наша территория всегда была и театром военных действий вне наших собственных интересов, и убежищем для не нами гонимых, и укрытием для не от нас бегущих, и кладбищем для тех, кого убили не мы. У нас и теперь живут и молятся в мечетях потомки татар, которые когда-то выскользнули из воинственных набегов и мирно осели на обочине ига. У нас нашли себе дом сотни тысяч евреев, вытесненных империей за черту оседлости, и здесь же обрели вечный покой сотни тысяч, свезенных со всей Европы в минское гетто.

Беларусь — единственная страна в мире, где идиш был одним из государственных языков (1921–1938) вместе с беларуским, русским и польским. Эти языки по сей день — «рабочие» языки памятников на наших кладбищах. У нас не как исключение, а как правило празднуются два Рождества и три Пасхи, в городках по соседству стоят костел и церковь, а в больших городах — еще и синагоги, и мечети. Если вы хотите отыскать землю, максимально толерантную к «другим», — вам в Беларусь.

Существовать в такой всеобъемлющей толерантности непросто: культурная экспансия народов, более воинственных и менее толерантных, чем наш, обречена на успех. Какая бы империя ни приходила на наши земли, ей всегда было дело до нашего языка и нашей культуры. На протяжении всего Нового времени беларуский язык существовал в тоталитарных условиях. Царская Россия, потом СССР, теперь — двойное давление умирающей империи и наших собственных подимперков. Если вы хотите поговорить с людьми, имеющими самый длительный опыт создания национальной культуры под прессом, — вам в Беларусь.

В размышлениях о судьбах нашей культуры мы бесконечно перебираем свое фамильное серебро: разгромленные студенческие сообщества филоматов и филаретов Виленского университета, в которых впервые стал систематически изучаться беларуский фольклор, повешенный Калиновский — первый беларускоязычный публицист Нового времени, расстрелянное поколение межвоенных деятелей культуры, за несколько лет создавших для Беларуси всё возможное искусство во всем его современном многообразии, зажатые в цензурные тиски Быков, Адамович и Бородулин, избитый ОМОНом Некляев. Наша поэтка Лариса Гениюш восемь лет провела в ГУЛАГе, а потом всю жизнь прожила в деревне Зельва без паспорта, упорно отказываясь от советского гражданства. Когда бы мы ни писали по-беларуски, мы пишем в зубах чудовища. Бывает, кому-то посчастливится завалиться куда-нибудь за щеку и там чуток передохнуть, а бывает, что чудовище на некоторое время само перестает похрустывать нашими костями — чудовищу же тоже нужно отдыхать.

О, как расцветает тогда беларуская культура! Словно из ниоткуда вдруг появляются художники, музыканты, поэты, прозаики, и все — настоящие. (Правда, большой мир не успевает о них узнать, потому что чудовище спит недолго, а мир не слишком интересуется теми, кто пищит где-то в углу.) Такие периоды относительной свободы в нашей культуре исчисляются буквально годами: 1911–1917, 1921–1929, 1985–1994, 2015–2020. Всё. Причем, и обыски, и аресты, и закрытие издательств, и уничтожение журналов, и ссылки — всё это и тогда не заканчиватся, просто переходит в режим «лайт».

Поэтому, если вы спросите меня, каково это — писать в условиях тоталитарного государства, я, дитя своей земли, спрошу в ответ: а что, бывают другие условия? Когда я иду на очередную встречу с единомышленником в оккупированном городе, я всего лишь повторяю путь своих предшественников.

© mus4getes
Как тут жить: четыре стратегии

Конечно, XXI век имеет свои преимущества. Нас пока массово не расстреливают, более того: даже когда нас увольняют с работы, запрещают публичную деятельность, закрывают наши маленькие издательства, где нас и в лучшие времена печатали тиражами по сто экземпляров (пятьсот — для самых-самых, к которым очереди за автографами), — даже теперь нас не заставляют писать панегирики великому вождю. Никто не ломает нас об колено, как это было при Сталине, не хочешь — не пиши. Просто молчи, и будет тебе счастье. И мы всё-таки можем не молчать, можем публиковаться за границей, пусть даже под псевдонимами. Конечно, как и сто, двести лет назад, мы не можем себе позволить замахнуться на эпопею или поэму, потому что каждое утро ждем ареста — это, знаете ли, несколько напрягает... Но стихотворение, рассказ, перевод — это можно сделать за день, используя момент, в который за тобой не пришли. Мы не голодаем, не ждем бомбежки, наши дети спят в уютных кроватках, и сами мы лежим ночью без сна, уставившись в потолок, всё-таки не на камнях.

Но каждое слово дается тяжело. Бездна между тем, что хотелось бы написать, и тем, что я пишу, порой кажется непреодолимой.

Размышляя о том, что мешает мне быть по-настоящему свободной в мысли и слове, я не упорствую в обвинениях в адрес цензуры, пропагандистов, проклятого правительства и ненавистных силовиков. Честно говоря, не в них дело. Даже в стол, минуя их всех, — я не пишу свободно.

Мне кажется, дело в том, что я нахожусь внутри зла, которое меня поглотило. Я не могу осмыслить размер, очертания и поведение Левиафана, пока болтаюсь внутри него. Я не могу отдаться даже библейским рыданиям и ветхозаветным молитвам, которые практиковал Иона во чреве большой рыбы, посланной ему Богом. Бог посылает избранным специальных китов, а кто посылает нам наших левиафанов?

Культура — рефлексия человечества: в культурных процессах мы анализируем, осмысливаем, задаем вопросы, пытаемся понять, выделяем главное, рождаем дискурс, отражаем воображаемое, мечтаем о несуществующем. На этом бесконечном пути у каждого свой диапазон интересов, ответственности и возможностей. Беларуское родовое проклятие — постигать чудовище, биологические ритмы которого с момента твоего рождения задают ритм твоему сердцу.

Часто спрашивают: почему беларуская литература такая мрачная?

Когда в очередной раз этот сакраментальный вопрос звучит в публичном пространстве, у Левиафана начинается икота — это мрачные беларуские писатели хохочут в его чреве.

Мы здорово изъедены империями, которые пытались нас уничтожить. В детстве нам рассказывали чужие сказки, в храмах к нам обращались на чужих языках, в школе нас приучали любить чужую классику — и тщательно, скрупулезно культивировали комплекс собственной культурной неполноценности, составляя программу национальной литературы из далеко не лучшего. И даже если мы так или иначе приходим к своему языку как к языку творческого самовыражения — в родовых муках или под пыткой мы кричим на языке чужом. И как жертва изнасилования чувствует в себе ребенка насильника, так же и мы постоянно разрываемся между черной ненавистью и мучительной любовью к тому, что живет внутри нас без нашего разрешения.

Может ли тоталитарная политическая власть чем-то поразить нас, переживших три столетия тотального культурного насилия? Вряд ли. Она просто берет всё это в рамочку.

Стратегии существования творческого человека в рамках этого двойного тоталитаризма тоже не меняются вот уже триста лет. Их всего четыре. Полная сервильность, которая в таких условиях всегда порождает предательство, подлость и творческое бессилие. Компромисс, внутри которого можно, выкручиваясь и виляя, сказать что-то необязательное, но хотя бы заметное на фоне высказываний своих сервильных коллег. Партизанщина, в которой вы в темном лесу в тишине говорите-таки то, что считаете нужным, но рискуете быть неуслышанными. И, наконец, героическая борьба, которая закончится тем, что ваша короткая, но яркая жизнь окажется и глубже, и интереснее, чем то, что вам удастся сделать для искусства.

Но тем не менее мы всё еще тут, хотя должны были триста раз исчезнуть.

Культурная партизанщина. Средства и цель

Если оставить в стороне извечные споры и склоки беларусов о том, кто из них больше сделал для Родины-матери, если отказаться от обид и жажды мести за поломанные судьбы, стоит признать: каждый из нас делает что-то для того, чтобы наше слово о себе всё еще жило во времени и пространстве. Сервильность сохраняет пусть и декоративное, но всё-таки право языка на существование, хотя бы для того, чтобы аборигены могли петь на нем дифирамбы своей метрополии и родному вождю. Компромиссы дают возможность через лазейки и дыры в цензуре проникать в публичное пространство слову с расплывчатыми отсылками и зашифрованными смыслами. Продукт и первого, и второго понемногу изучают в школах, а потому тропинка в беларуский лес для наших детей в тумане тает, но не зарастает.

А там, в лесу, конечно, партизанщина — наше любимое национальное развлечение. Я могла бы много рассказать о славном партизанском племени, но не буду — каждое публичное слово может обернуться для кого-то преследованием, насилием и смертью. Но партизаны есть всегда: то и дело на авансцене появляется один из тайных сыновей беларуского леса — и тогда пополняется список наших героев, безвременно погибших, но теперь уж точно известных всем и пронзительно, искренне всеми любимых.

Теперь и на личном опыте (не историческом, а своем собственном!) мы понимаем, как этот вечный культурный имперский и политический отечественный тоталитаризм влияет на творческую личность. Не знаю и не могу сказать, как именно мучаются официальные беларуские культурники — а они, конечно, мучаются. Но я хорошо знаю, как страдает партизанщина.

Левиафан жестко ограничивает мышление. Даже если мы обладаем достаточным образованием, семейными интеллектуальными традициями, внутренним резервом инакомыслия и широким спектром представлений о мировой культуре — наш внутренний опыт с детства до взрослой жизни — это опыт человека, находящегося под властью системы. Мы внутри, а не снаружи — всегда. Возможности нашего осмысления всегда малы, меньше воображаемого. Борьба за свободу слова — это для нас всегда (и прежде всего) борьба с самими собой.

И еще: некоторые идеи физически невозможно концептуализировать и сформулировать. Когда я пробовала описать в художественном тексте свои пока еще свежие впечатления от последней беларуской революции, я чувствовала, будто кто-то безжалостный сдирает с моей печени, селезенки, со всех внутренних органов какую-то пленку — и эту физическую боль невозможно было преодолеть. Масштаб и продолжительность общей травмы, отсутствие ясной надежды на скорую — хотя бы видимую в перспективе собственной биографии — победу, беспомощность перед лицом зла, невозможность помочь всем тем, кому сопереживаешь, — это не может найти выхода в слове, потому что слова бессильны: они не помогают нам избавиться от пытки. Ощущение бессмысленности и бесцельности высказывания, длящееся триста лет, делает язык неподатливым.

В тюрьме всё кажется неважным, кроме твоей тюрьмы. О чем бы ты ни думал, в первую очередь думаешь об отсутствии свободы. Куда бы ты ни пошел, упираешься в стену. Ты вынужден изо дня в день по разным поводам петь одну и ту же песню, потому что другие песни неважны. Эту песню пели до тебя и будут петь после. Колесо и круг — популярная метафора у наших поэтов.

Между тем упрямство и даже упертость — это тоже наше качество. Если мы и можем что-то дать миру, так это неоднократно отраженный опыт бесконечной борьбы за наше право на существование, без надежды и смысла, но с верой и жертвенностью. И этот опыт важен не только для жителей тоталитарных государств. Человек — жестокое животное, и он создает тоталитарную среду всякий раз и в каждом месте, где у него есть для этого благоприятные условия. В семье — значит, в семье. В дружеских отношениях — значит, в них. В офисе, классе, творческом союзе, партии...

За триста лет существования в империи мы накопили немало творческих инструментов, совершенно не нужных людям свободного мира: эзопов язык и примитивная символика, которую должен легко считать такой же угнетенный читатель, экзистенциальный юмор, никогда не выходящий за плетень вашего огородика, набор кодов из цитат и имен, расшифровать которые под силу немногим, пробелы между строками, в которых скрыто главное, особый жанр «дрындушки», написанной в официальном стиле с неофициальными целями, — всё это мы любим, умеем и практикуем. Мы продолжаем барахтаться в желудке своего Левиафана, мы просто сидим на скамейках перед РОВД и не уходим с улиц наших городов. Мы давно знаем, что зло непобедимо, и не надеемся на светлую победу добра, но каждую минуту боремся с тьмой — просто существуя.

Нас критикуют за то, что мы пишем только о себе, запираемся в культурном гетто, слишком робко работаем с глобальными дискурсами и придерживаемся традиционной поэтики. Всё так: находясь внутри Левиафана, сложно представить, как выглядит океан, южные острова и белые альбатросы. Тем более — сложно об этом писать.

Но если потом (возможно, уже не при нашей жизни) вы зададитесь вопросом, отчего же сдохло то старое чудовище, та дикая рыба, испокон веков пожиравшая страны и народы, кто это так вот незаметно грыз-грыз — и прогрыз смертельную дыру, из которой в дряхлые внутренности Левиафана хлынуло ядовитое содержимое желудка и убило его изнутри, — просто знайте, что это были мы.